|
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
Чёртов котел. Чертов котелЧёртов котел | В разных местах Прикамья есть озера под одинаковым названием Чертов котел. А развалины древних прикамских селищ или крепости называются «Чертово городище». Старинные эти названия — не ругательные, а уважительные. Они хранят тайну или легенду и как бы оберегают озеро или крепость от осквернения и разрушения. Летнюю ночь я ночевал на берегу лесного озера Чертов котел. Я спал на боку, телом, как полумесяц, огибая тихий костерок, и слышал его тепло. Костерок остывал, уменьшался, а я непроизвольно приближался к нему и во сне соблюдал границу между огнем и собой, чтобы не спалить одежду и не зябнуть. Ребенком я не раз нарушал эту границу, а с годами на учился ладить с огнем и понимать его, как человека, с которым можно и поговорить, и помолчать, и отогреть душу и тело. Проснулся оттого, что все затекло во мне — ни сесть, ни встать, и не шевелился в неслыханной неправдоподобной тишине, чтобы не нарушить её. Над ухом прокричала ночная птица, я вздрогнул и легко, без стонов, встал. Над лесом висела луна, и все озеро беззвучно пылало огнем. Смотреть на него было больно глазам, я отвернулся и у сосен увидел голубой камень, сияющий в лунном свете. Я подошел к нему. В мокрой траве лежала глыба соли-лизунца; на ней было несколько желобов; их, наверное пролизали коровы или овцы, а может, дикие животные, для которых выло жил эту соль лесник или пастух. Недалеко от себя я услышал слабое чмоканье. По высокой, выше колеи, осоке пошел на него и увидел рыжую лужу-болотце. Из нее вытекал ручей, точился по траве и впадал в Чертов котел с частым чмоканьем, будто малый ребенок во сне. От этого звука слезы подступали к глазам, и я помотал головой, чтобы они ушли. «Старею, — подумал я. — Да у меня и с молодости слеза близко лежит когда слышу песню в поле, вятский говор или детские голоса…» Что это? Над озером клубом клубилась белая метелица из бабочек-поденок, и, право, было странно сознавать, что сейчас не зима, а красное лето. Бабочки касались моего лица, щекотали его и легко давались в руки, безвольные и, думалось, равнодушные к краткой жизни своей. Там, где они падали на воду, расходились рыбьи всплески. Поденки, чтобы оставить потомство, вылетели на волю —на день, на сутки, не дольше, и рыбы кормятся ими.Да какие рыбы! Все озеро кипит от них, как крутой кипяток. Чего я стою-то? Все равно ничего не выстою. Я взял удилище, снял с лески поплавок, поймал у себя на щеке поденку, насадил на крючок и опустил на воду. Леску сердито дернуло и сразу отпустило. Сорвалась рыба. Э-э-эх! Пальцы плохо слушались меня, когда я насаживал насадку. Едва она коснулась воды, леску рвануло сильнее сильного и опять отпустило. Походил по берегу, успокоился, в третий раз закинул удочку—не на чистоплеск, а в ручей. Поденка, трепеща крылышками, вздрагивала на бегучей воде, попала в озеро, в водоворот и закружилась. Она остановилась на миг и утонула. Я плавно подсек, на конце лески заходила тяжелая рыба. Рябиновое удилище кланялось озеру в пояс, а рыба ходила на кругах, и жили в ее движениях ярость и удивление: «Кто посмел? — удивлялась рыба.— Разве может крошечная бабочка быть сильнее меня? Меня, старожила Чертова котла?.. Не-е-ет! Не поверю!..» Толчки удилища отдавались в ладони; я боялся, что рыба уйдет, и нет-нет да и жалел ее. Из глубины рыба поднялась к поверхности, как окруженная сиянием планета, и, не давая опомниться, я выволок ее на берег, где она тяжко заворочалась в осоке и замерла. Передо мной лежал широкий лещ, облитый лунным светом, и забирал воздух сборчатыми губами, словно целовал его… Мне стало жалко пленника. Я взял его на руки и отнес в рыжую калужину-болотце, откуда брался ручей. Там лещ лег на бок, как отражение Пуны, отлежался, отдышался и принялся обследовать калужину — нет ли в ней выхода на волю? Из воды торчала его горбатая, как у бизона, спина И казалась выкованной из красного золота. Я вернулся к озеру и без азарта закинул удочку. Насадку взяла некрупная рыба, сошла, а крючок зацепился за корягу. Удачливый крючок, кованый, уловистый!.. Я разделся, перебирая руками леску, зашел в озеро, иод водой нащупал корягу, отцепил крючок и огляделся.Что делается, а?.. Я стоял по плечи в парной воде, как гость во дворце — званый или незваный? А вокруг луны клубились белые бабочки и, шелестя крыльями, уговаривали ее светить дольше, потому что нынешняя ночь у них последняя, другой ночи не будет… Я попытался вытащить из воды корягу, чтобы в этом месте не было зацепов. Коряга упиралась, выскальзывала из рук, и вокруг меня вместе с рыбьими всплесками лопались пузыри и пахли болотом. Прикосновения коряги были по-лягушечьи скользкими, и, пугаясь их, я отпустил ее. «Наверное, от коряги есть какая-нибудь польза, — подумал я. — На ней оседает корм, она дает приют окуням… Да мало ли что! Озеро до поры до времени само знает, как жить, и сейчас зачем учить его?» Я несколько раз окунулся с головой, озяб, оделся на берегу, на поденку сразу поймал фунтового окуня-горбача, и рыбачить мне расхотелось. У окуня был слюдяной колючий гребень парусом, алые плавники, семь тинно-зеленых полос поперек толстого тела, глаза в золотых ободках… Он выскользнул у меня из рук в осоку и как в воду канул. Нет его нигде!.. Я присел, послушал и уловил шуршание в осоке у самой воды, куда окунь-горбач пробрался непостижимым образом. Сквозь жабры, чтобы не убежал, я продел ему таловый прутик, понес к кострищу и у голубой глыбы соли-лизунца увидел лося. Лось смотрел на меня выпуклыми, злато-коричневыми глазами. С шеи животного ожерельем свисала зеленая водоросль. По-видимому, лось недавно вышел из озера, где он спасался от насекомых и духоты, пока ему не захотелось посолиться. Лось фыркнул — не на меня, а на комаров и поденок, которые забивались ему в ноздри, и пока я шел к месту ночевки, он все выфыркивал их из ноздрей. А мне казалось, что лось приглашает меня в собеседники и хочет сказать нечто не очень приятное. Когда солнышко зажглось над лесом, луна не спешила уходить, а только притаяла, и оба светила смотрели друг на друга-играли в переглядушки. А здесь у лесного озера пахло окуневой ухой с ягодами можжевельника, и как мне хотелось, чтобы кто-нибудь заглянул сюда—лесник, пастух или косарь!.. Я угостил бы его на славу. За доброй беседой мы хлебали бы деревянными ложками уху в частых звездах жира, с белой легкой рыбой, тающей во рту, как лесная ягода-земляника, что не приедается никогда, с чайным дымом костра и целебными соками природы. Что может быть вкуснее окуневой ухи? Я не знаю. Я ждал, а никто не шел на мою уху. Часть ее из котелка перелил в большую кружку, остудил в озере и, не торопясь, пил нежную, слегка студенистую жидкость. Вареного окуня я выложил на холстину и пока не трогал. Вдруг я услышал негромкую песенку: «Ти-та-та. Ти-та-та…» Так поют птицы или малые дети, пока они не научились говорить, а говорить и петь им ой как охота!.. По тропинке вдоль озера шла девочка лет шести в длинном платье, которое взрослило ее, и несла плетеную корзину. Время от времени они ставила корзину на землю, срывала щавель («кислятку» по-местному), не морщась съедала его, шла дальше и тихонько пела: «Ти-та-та. Ти-та-та…» Девочка вышла из травы, увидела меня и остановилась. Я поздоровался:— Здравствуй!— Здравствуй, — прошептала она.— Ты, как птица, поешь, —похвалил я. — Ти-та-та… Да звонко так! Я сначала так и подумал — птица. А потом смотрю — девочка. Ти-та-та! А словами умеешь?— Умею,—прошептала она. Тоже шепотом я спросил:— Отцу завтрак на сенокос несешь? Она ответила полным голосом:— Брату.— Большой брат-то?— Не больно большой, — сказала девочка. — Он пока еще не косит сено, а гребет.— Хорошее дело! — похвалил я. — Отнесем-как мы ему заодно вот этого окуня.— Ты его знаешь, что ли? — обрадовалась девочка. — Брата моего Ваню?..— Может быть, и знаю, — ответил я. — В лицо-то я тут всех знаю, а по имени не всех. Вот тебя как зовут?— Софья…— Хорошее имя!— У нас плохих-то не дают, — с удовольствием сказала девочка. Я положил ей в корзину вареного окуня. А девочка насыпала мне в ладонь земляники — не очень красной, зато душистой. Девочка ушла по тропинке, и трава, колеблясь, сомкнулась над ней. «Та-та-та! Ти-та-та…» — удалялась от меня тихая песенка. В заливчике под тальником я обнаружил лодку-плоскодонку, выплыл в ней на средину Чертова котла и поперек бортов положил весло-кормовик. Вода была неестественно прозрачной. Я вспомнил рассказ старика удмурта о том, как на руках у Небесной Царицы сын играл с ее перстнем и уронил его. Перстень упал в вятские леса, с громом ушел в землю, отчего забили чистые ключи, и собралось это озеро. Вот такой ширины, вот такой глубины — неизмеренной!.. Подводные стены озера местами покрылись илом и водорослями, а местами в отвес меловыми складками уходили в зеленое провалище и светились. Свет этих стен переливался и дрожал пушистыми тенями, словно там, в самой глубине, до поры до времени отдыхало лесное вятское Солнышко — родня большому древнему Солнцу, что с высоты грело мою Землю. Альманах "Рыболов-спортсмен" | В разных местах Прикамья есть озера под одинаковым названием Чертов котел. А развалины древних прикамских селищ или крепости называются «Чертово городище». Старинные эти названия — не ругательные, а уважительные. Они хранят тайну или легенду и как бы оберегают озеро или крепость от осквернения и разрушения. Летнюю ночь я ночевал на берегу лесного озера Чертов котел. Я спал на боку, телом, как полумесяц, огибая тихий костерок, и слышал его тепло. Костерок остывал, уменьшался, а я непроизвольно приближался к нему и во сне соблюдал границу между огнем и собой, чтобы не спалить одежду и не зябнуть. Ребенком я не раз нарушал эту границу, а с годами на учился ладить с огнем и понимать его, как человека, с которым можно и поговорить, и помолчать, и отогреть душу и тело. Проснулся оттого, что все затекло во мне — ни сесть, ни встать, и не шевелился в неслыханной неправдоподобной тишине, чтобы не нарушить её. Над ухом прокричала ночная птица, я вздрогнул и легко, без стонов, встал. Над лесом висела луна, и все озеро беззвучно пылало огнем. Смотреть на него было больно глазам, я отвернулся и у сосен увидел голубой камень, сияющий в лунном свете. Я подошел к нему. В мокрой траве лежала глыба соли-лизунца; на ней было несколько желобов; их, наверное пролизали коровы или овцы, а может, дикие животные, для которых выло жил эту соль лесник или пастух. Недалеко от себя я услышал слабое чмоканье. По высокой, выше колеи, осоке пошел на него и увидел рыжую лужу-болотце. Из нее вытекал ручей, точился по траве и впадал в Чертов котел с частым чмоканьем, будто малый ребенок во сне. От этого звука слезы подступали к глазам, и я помотал головой, чтобы они ушли. «Старею, — подумал я. — Да у меня и с молодости слеза близко лежит когда слышу песню в поле, вятский говор или детские голоса…» Что это? Над озером клубом клубилась белая метелица из бабочек-поденок, и, право, было странно сознавать, что сейчас не зима, а красное лето. Бабочки касались моего лица, щекотали его и легко давались в руки, безвольные и, думалось, равнодушные к краткой жизни своей. Там, где они падали на воду, расходились рыбьи всплески. Поденки, чтобы оставить потомство, вылетели на волю —на день, на сутки, не дольше, и рыбы кормятся ими.Да какие рыбы! Все озеро кипит от них, как крутой кипяток. Чего я стою-то? Все равно ничего не выстою. Я взял удилище, снял с лески поплавок, поймал у себя на щеке поденку, насадил на крючок и опустил на воду. Леску сердито дернуло и сразу отпустило. Сорвалась рыба. Э-э-эх! Пальцы плохо слушались меня, когда я насаживал насадку. Едва она коснулась воды, леску рвануло сильнее сильного и опять отпустило. Походил по берегу, успокоился, в третий раз закинул удочку—не на чистоплеск, а в ручей. Поденка, трепеща крылышками, вздрагивала на бегучей воде, попала в озеро, в водоворот и закружилась. Она остановилась на миг и утонула. Я плавно подсек, на конце лески заходила тяжелая рыба. Рябиновое удилище кланялось озеру в пояс, а рыба ходила на кругах, и жили в ее движениях ярость и удивление: «Кто посмел? — удивлялась рыба.— Разве может крошечная бабочка быть сильнее меня? Меня, старожила Чертова котла?.. Не-е-ет! Не поверю!..» Толчки удилища отдавались в ладони; я боялся, что рыба уйдет, и нет-нет да и жалел ее. Из глубины рыба поднялась к поверхности, как окруженная сиянием планета, и, не давая опомниться, я выволок ее на берег, где она тяжко заворочалась в осоке и замерла. Передо мной лежал широкий лещ, облитый лунным светом, и забирал воздух сборчатыми губами, словно целовал его… Мне стало жалко пленника. Я взял его на руки и отнес в рыжую калужину-болотце, откуда брался ручей. Там лещ лег на бок, как отражение Пуны, отлежался, отдышался и принялся обследовать калужину — нет ли в ней выхода на волю? Из воды торчала его горбатая, как у бизона, спина И казалась выкованной из красного золота. Я вернулся к озеру и без азарта закинул удочку. Насадку взяла некрупная рыба, сошла, а крючок зацепился за корягу. Удачливый крючок, кованый, уловистый!.. Я разделся, перебирая руками леску, зашел в озеро, иод водой нащупал корягу, отцепил крючок и огляделся.Что делается, а?.. Я стоял по плечи в парной воде, как гость во дворце — званый или незваный? А вокруг луны клубились белые бабочки и, шелестя крыльями, уговаривали ее светить дольше, потому что нынешняя ночь у них последняя, другой ночи не будет… Я попытался вытащить из воды корягу, чтобы в этом месте не было зацепов. Коряга упиралась, выскальзывала из рук, и вокруг меня вместе с рыбьими всплесками лопались пузыри и пахли болотом. Прикосновения коряги были по-лягушечьи скользкими, и, пугаясь их, я отпустил ее. «Наверное, от коряги есть какая-нибудь польза, — подумал я. — На ней оседает корм, она дает приют окуням… Да мало ли что! Озеро до поры до времени само знает, как жить, и сейчас зачем учить его?» Я несколько раз окунулся с головой, озяб, оделся на берегу, на поденку сразу поймал фунтового окуня-горбача, и рыбачить мне расхотелось. У окуня был слюдяной колючий гребень парусом, алые плавники, семь тинно-зеленых полос поперек толстого тела, глаза в золотых ободках… Он выскользнул у меня из рук в осоку и как в воду канул. Нет его нигде!.. Я присел, послушал и уловил шуршание в осоке у самой воды, куда окунь-горбач пробрался непостижимым образом. Сквозь жабры, чтобы не убежал, я продел ему таловый прутик, понес к кострищу и у голубой глыбы соли-лизунца увидел лося. Лось смотрел на меня выпуклыми, злато-коричневыми глазами. С шеи животного ожерельем свисала зеленая водоросль. По-видимому, лось недавно вышел из озера, где он спасался от насекомых и духоты, пока ему не захотелось посолиться. Лось фыркнул — не на меня, а на комаров и поденок, которые забивались ему в ноздри, и пока я шел к месту ночевки, он все выфыркивал их из ноздрей. А мне казалось, что лось приглашает меня в собеседники и хочет сказать нечто не очень приятное. Когда солнышко зажглось над лесом, луна не спешила уходить, а только притаяла, и оба светила смотрели друг на друга-играли в переглядушки. А здесь у лесного озера пахло окуневой ухой с ягодами можжевельника, и как мне хотелось, чтобы кто-нибудь заглянул сюда—лесник, пастух или косарь!.. Я угостил бы его на славу. За доброй беседой мы хлебали бы деревянными ложками уху в частых звездах жира, с белой легкой рыбой, тающей во рту, как лесная ягода-земляника, что не приедается никогда, с чайным дымом костра и целебными соками природы. Что может быть вкуснее окуневой ухи? Я не знаю. Я ждал, а никто не шел на мою уху. Часть ее из котелка перелил в большую кружку, остудил в озере и, не торопясь, пил нежную, слегка студенистую жидкость. Вареного окуня я выложил на холстину и пока не трогал. Вдруг я услышал негромкую песенку: «Ти-та-та. Ти-та-та…» Так поют птицы или малые дети, пока они не научились говорить, а говорить и петь им ой как охота!.. По тропинке вдоль озера шла девочка лет шести в длинном платье, которое взрослило ее, и несла плетеную корзину. Время от времени они ставила корзину на землю, срывала щавель («кислятку» по-местному), не морщась съедала его, шла дальше и тихонько пела: «Ти-та-та. Ти-та-та…» Девочка вышла из травы, увидела меня и остановилась. Я поздоровался:— Здравствуй!— Здравствуй, — прошептала она.— Ты, как птица, поешь, —похвалил я. — Ти-та-та… Да звонко так! Я сначала так и подумал — птица. А потом смотрю — девочка. Ти-та-та! А словами умеешь?— Умею,—прошептала она. Тоже шепотом я спросил:— Отцу завтрак на сенокос несешь? Она ответила полным голосом:— Брату.— Большой брат-то?— Не больно большой, — сказала девочка. — Он пока еще не косит сено, а гребет.— Хорошее дело! — похвалил я. — Отнесем-как мы ему заодно вот этого окуня.— Ты его знаешь, что ли? — обрадовалась девочка. — Брата моего Ваню?..— Может быть, и знаю, — ответил я. — В лицо-то я тут всех знаю, а по имени не всех. Вот тебя как зовут?— Софья…— Хорошее имя!— У нас плохих-то не дают, — с удовольствием сказала девочка. Я положил ей в корзину вареного окуня. А девочка насыпала мне в ладонь земляники — не очень красной, зато душистой. Девочка ушла по тропинке, и трава, колеблясь, сомкнулась над ней. «Та-та-та! Ти-та-та…» — удалялась от меня тихая песенка. В заливчике под тальником я обнаружил лодку-плоскодонку, выплыл в ней на средину Чертова котла и поперек бортов положил весло-кормовик. Вода была неестественно прозрачной. Я вспомнил рассказ старика удмурта о том, как на руках у Небесной Царицы сын играл с ее перстнем и уронил его. Перстень упал в вятские леса, с громом ушел в землю, отчего забили чистые ключи, и собралось это озеро. Вот такой ширины, вот такой глубины — неизмеренной!.. Подводные стены озера местами покрылись илом и водорослями, а местами в отвес меловыми складками уходили в зеленое провалище и светились. Свет этих стен переливался и дрожал пушистыми тенями, словно там, в самой глубине, до поры до времени отдыхало лесное вятское Солнышко — родня большому древнему Солнцу, что с высоты грело мою Землю. Альманах "Рыболов-спортсмен" | В разных местах Прикамья есть озера под одинаковым названием Чертов котел. А развалины древних прикамских селищ или крепости называются «Чертово городище». Старинные эти названия — не ругательные, а уважительные. Они хранят тайну или легенду и как бы оберегают озеро или крепость от осквернения и разрушения. Летнюю ночь я ночевал на берегу лесного озера Чертов котел. Я спал на боку, телом, как полумесяц, огибая тихий костерок, и слышал его тепло. Костерок остывал, уменьшался, а я непроизвольно приближался к нему и во сне соблюдал границу между огнем и собой, чтобы не спалить одежду и не зябнуть. Ребенком я не раз нарушал эту границу, а с годами на учился ладить с огнем и понимать его, как человека, с которым можно и поговорить, и помолчать, и отогреть душу и тело. Проснулся оттого, что все затекло во мне — ни сесть, ни встать, и не шевелился в неслыханной неправдоподобной тишине, чтобы не нарушить её. Над ухом прокричала ночная птица, я вздрогнул и легко, без стонов, встал. Над лесом висела луна, и все озеро беззвучно пылало огнем. Смотреть на него было больно глазам, я отвернулся и у сосен увидел голубой камень, сияющий в лунном свете. Я подошел к нему. В мокрой траве лежала глыба соли-лизунца; на ней было несколько желобов; их, наверное пролизали коровы или овцы, а может, дикие животные, для которых выло жил эту соль лесник или пастух. Недалеко от себя я услышал слабое чмоканье. По высокой, выше колеи, осоке пошел на него и увидел рыжую лужу-болотце. Из нее вытекал ручей, точился по траве и впадал в Чертов котел с частым чмоканьем, будто малый ребенок во сне. От этого звука слезы подступали к глазам, и я помотал головой, чтобы они ушли. «Старею, — подумал я. — Да у меня и с молодости слеза близко лежит когда слышу песню в поле, вятский говор или детские голоса…» Что это? Над озером клубом клубилась белая метелица из бабочек-поденок, и, право, было странно сознавать, что сейчас не зима, а красное лето. Бабочки касались моего лица, щекотали его и легко давались в руки, безвольные и, думалось, равнодушные к краткой жизни своей. Там, где они падали на воду, расходились рыбьи всплески. Поденки, чтобы оставить потомство, вылетели на волю —на день, на сутки, не дольше, и рыбы кормятся ими.Да какие рыбы! Все озеро кипит от них, как крутой кипяток. Чего я стою-то? Все равно ничего не выстою. Я взял удилище, снял с лески поплавок, поймал у себя на щеке поденку, насадил на крючок и опустил на воду. Леску сердито дернуло и сразу отпустило. Сорвалась рыба. Э-э-эх! Пальцы плохо слушались меня, когда я насаживал насадку. Едва она коснулась воды, леску рвануло сильнее сильного и опять отпустило. Походил по берегу, успокоился, в третий раз закинул удочку—не на чистоплеск, а в ручей. Поденка, трепеща крылышками, вздрагивала на бегучей воде, попала в озеро, в водоворот и закружилась. Она остановилась на миг и утонула. Я плавно подсек, на конце лески заходила тяжелая рыба. Рябиновое удилище кланялось озеру в пояс, а рыба ходила на кругах, и жили в ее движениях ярость и удивление: «Кто посмел? — удивлялась рыба.— Разве может крошечная бабочка быть сильнее меня? Меня, старожила Чертова котла?.. Не-е-ет! Не поверю!..» Толчки удилища отдавались в ладони; я боялся, что рыба уйдет, и нет-нет да и жалел ее. Из глубины рыба поднялась к поверхности, как окруженная сиянием планета, и, не давая опомниться, я выволок ее на берег, где она тяжко заворочалась в осоке и замерла. Передо мной лежал широкий лещ, облитый лунным светом, и забирал воздух сборчатыми губами, словно целовал его… Мне стало жалко пленника. Я взял его на руки и отнес в рыжую калужину-болотце, откуда брался ручей. Там лещ лег на бок, как отражение Пуны, отлежался, отдышался и принялся обследовать калужину — нет ли в ней выхода на волю? Из воды торчала его горбатая, как у бизона, спина И казалась выкованной из красного золота. Я вернулся к озеру и без азарта закинул удочку. Насадку взяла некрупная рыба, сошла, а крючок зацепился за корягу. Удачливый крючок, кованый, уловистый!.. Я разделся, перебирая руками леску, зашел в озеро, иод водой нащупал корягу, отцепил крючок и огляделся.Что делается, а?.. Я стоял по плечи в парной воде, как гость во дворце — званый или незваный? А вокруг луны клубились белые бабочки и, шелестя крыльями, уговаривали ее светить дольше, потому что нынешняя ночь у них последняя, другой ночи не будет… Я попытался вытащить из воды корягу, чтобы в этом месте не было зацепов. Коряга упиралась, выскальзывала из рук, и вокруг меня вместе с рыбьими всплесками лопались пузыри и пахли болотом. Прикосновения коряги были по-лягушечьи скользкими, и, пугаясь их, я отпустил ее. «Наверное, от коряги есть какая-нибудь польза, — подумал я. — На ней оседает корм, она дает приют окуням… Да мало ли что! Озеро до поры до времени само знает, как жить, и сейчас зачем учить его?» Я несколько раз окунулся с головой, озяб, оделся на берегу, на поденку сразу поймал фунтового окуня-горбача, и рыбачить мне расхотелось. У окуня был слюдяной колючий гребень парусом, алые плавники, семь тинно-зеленых полос поперек толстого тела, глаза в золотых ободках… Он выскользнул у меня из рук в осоку и как в воду канул. Нет его нигде!.. Я присел, послушал и уловил шуршание в осоке у самой воды, куда окунь-горбач пробрался непостижимым образом. Сквозь жабры, чтобы не убежал, я продел ему таловый прутик, понес к кострищу и у голубой глыбы соли-лизунца увидел лося. Лось смотрел на меня выпуклыми, злато-коричневыми глазами. С шеи животного ожерельем свисала зеленая водоросль. По-видимому, лось недавно вышел из озера, где он спасался от насекомых и духоты, пока ему не захотелось посолиться. Лось фыркнул — не на меня, а на комаров и поденок, которые забивались ему в ноздри, и пока я шел к месту ночевки, он все выфыркивал их из ноздрей. А мне казалось, что лось приглашает меня в собеседники и хочет сказать нечто не очень приятное. Когда солнышко зажглось над лесом, луна не спешила уходить, а только притаяла, и оба светила смотрели друг на друга-играли в переглядушки. А здесь у лесного озера пахло окуневой ухой с ягодами можжевельника, и как мне хотелось, чтобы кто-нибудь заглянул сюда—лесник, пастух или косарь!.. Я угостил бы его на славу. За доброй беседой мы хлебали бы деревянными ложками уху в частых звездах жира, с белой легкой рыбой, тающей во рту, как лесная ягода-земляника, что не приедается никогда, с чайным дымом костра и целебными соками природы. Что может быть вкуснее окуневой ухи? Я не знаю. Я ждал, а никто не шел на мою уху. Часть ее из котелка перелил в большую кружку, остудил в озере и, не торопясь, пил нежную, слегка студенистую жидкость. Вареного окуня я выложил на холстину и пока не трогал. Вдруг я услышал негромкую песенку: «Ти-та-та. Ти-та-та…» Так поют птицы или малые дети, пока они не научились говорить, а говорить и петь им ой как охота!.. По тропинке вдоль озера шла девочка лет шести в длинном платье, которое взрослило ее, и несла плетеную корзину. Время от времени они ставила корзину на землю, срывала щавель («кислятку» по-местному), не морщась съедала его, шла дальше и тихонько пела: «Ти-та-та. Ти-та-та…» Девочка вышла из травы, увидела меня и остановилась. Я поздоровался:— Здравствуй!— Здравствуй, — прошептала она.— Ты, как птица, поешь, —похвалил я. — Ти-та-та… Да звонко так! Я сначала так и подумал — птица. А потом смотрю — девочка. Ти-та-та! А словами умеешь?— Умею,—прошептала она. Тоже шепотом я спросил:— Отцу завтрак на сенокос несешь? Она ответила полным голосом:— Брату.— Большой брат-то?— Не больно большой, — сказала девочка. — Он пока еще не косит сено, а гребет.— Хорошее дело! — похвалил я. — Отнесем-как мы ему заодно вот этого окуня.— Ты его знаешь, что ли? — обрадовалась девочка. — Брата моего Ваню?..— Может быть, и знаю, — ответил я. — В лицо-то я тут всех знаю, а по имени не всех. Вот тебя как зовут?— Софья…— Хорошее имя!— У нас плохих-то не дают, — с удовольствием сказала девочка. Я положил ей в корзину вареного окуня. А девочка насыпала мне в ладонь земляники — не очень красной, зато душистой. Девочка ушла по тропинке, и трава, колеблясь, сомкнулась над ней. «Та-та-та! Ти-та-та…» — удалялась от меня тихая песенка. В заливчике под тальником я обнаружил лодку-плоскодонку, выплыл в ней на средину Чертова котла и поперек бортов положил весло-кормовик. Вода была неестественно прозрачной. Я вспомнил рассказ старика удмурта о том, как на руках у Небесной Царицы сын играл с ее перстнем и уронил его. Перстень упал в вятские леса, с громом ушел в землю, отчего забили чистые ключи, и собралось это озеро. Вот такой ширины, вот такой глубины — неизмеренной!.. Подводные стены озера местами покрылись илом и водорослями, а местами в отвес меловыми складками уходили в зеленое провалище и светились. Свет этих стен переливался и дрожал пушистыми тенями, словно там, в самой глубине, до поры до времени отдыхало лесное вятское Солнышко — родня большому древнему Солнцу, что с высоты грело мою Землю. Альманах "Рыболов-спортсмен" |
|
..:::Счетчики:::.. |
|
|
|
|